Сергей Довлатов: Безыдейный диссидент

В Союзе я диссидентом не был. (Пьянство не считается). Я всего лишь писал идейно чуждые рассказы. И мне пришлось уехать. Диссидентом я стал в Америке.
Сергей Довлатов

Большой маленкий человек

Первичным смыслом художественного произведения является личность автора. Особенно если в нём используется автобиографический материал. Сергей Довлатов (1941-1990) в этом отношении особенный случай. Подобно тому, как на загадочном рисунке Мориса Эшера две руки прорисовывают друг друга, писатель Довлатов и персонаж Довлатов взаимообусловлены. Что не означает их тождества. Тем, кто знал его по книгам, казалось, что знают его. Те, кто знал его по жизни, понимали, что знали его мало. Великий мистификатор, он умел приводить окружающую действительность в нестабильное состояние. Все факты в его биографии неточны, неоднозначны, неясны. Об этом следует помнить, читая его книги – по форме едва ли не исповедальные, но по содержанию большей частью измышленные. В гравитационном поле вокруг Довлатова реальность искажается, утрачивая достоверность.

Однако прежде чем перейти на личности, хорошо бы разобраться в критериях. Гуманистический пафос, свойственный всей мировой литературе, можно назвать оправданием человека. Как судится человек человеками? Шкала для оценки общественного значения каждого из нас располагается меж двумя обобщающими определениями: большой человек и маленький человек. Мания величия, свойственная российской державности, признавала большими людьми только государственных мужей. Так царский цензор был возмущен неуместным уважением к личности Пушкина, высказанном в его некрологе: какая важность может быть в поэте – тем более таком, что не державную мощь славил, а милость к падшим призывал. Именно на вопросе о месте человека в российской действительности государство и общество разошлись самым решительным образом. Русская литература отвратилась лицом от сильных мира сего и обратилась сердцем к бедным людям, неимущим, несчастным. Аутсайдеры, увиденные сквозь магический кристалл искусства, оказываются настоящими людьми, а хозяева жизни – экзистенциальными самозванцами.

Сквозной персонаж прозы Довлатова, alter ego автора – маленький человек… в стране, обустроенной карликами. Такая вот первая неожиданность, смущающая наши умы: большой маленький человек. Принято считать, что основной пафос творчества Довлатова – снисходительность к людской слабости. Это не совсем так. Скорее уж можно усмотреть в нем некую жестокость, оправданную на выводе. Сарказм Довлатова разъедает коросту контекста, высвобождая фактичность человека из бытового ничтожества. Но в его тотальной сатире нет авторского высокомерия. Он ставит литературный эксперимент на себе самом, и это снимает с него подозрения в снобизме.

Большой маленький человек – оксюморон, сочетание не сочетаемого. Собственно, сам Довлатов был неким оксюмороном. Большим противоречием. По физическим габаритам – большой и сильный, а по внутренним параметрам… ну, не такой, каким казался. Разный, словно разрозненный. Неуверенный в себе и поглощенный собой. Вызывающий резкие возражения и исполненный мрачного обаяния. Наполовину еврей, на другую армянин, Сергей Донатович Довлатов как никто другой имеет право представлять современную русскую литературу мировой общественности. Он наиболее типичен, потому что в высшей степени уникален. Безыдейный диссидент, сочетавший интеллигентность с богемностью, он прошел суровую школу жизни, но так и не научился жить вне литературы. В Довлатове было нечто от мачо, а больше от медведя. Как остроумно охарактеризовал особенность его фактуры Иосиф Бродский – физическая избыточность. Он был явлением в литературной богеме Ленинграда. Он стал событием в русской диаспоре Нью-Йорка. Женщины западали на его стать, мужчины считались с его сутью. Впрочем, его дружеские связи были непрочны и ненадежны, а его love story были нелепы и несчастливы. Как свидетельствует его давний друг Валерий Попов, ему в равной мере были свойственны обидчивость, мнительность, уязвимость – и жестокость, коварство, конфликтность. Как истинный интеллигент, он был неотразим и невыносим одновременно. О, эти беззлобные безобразия, составившие канву его биографии, по которой уток слова ткал литературу… По синкопированному ритму хроника его жизни похожа на джазовую композицию. Он дорожил дружбой – и не давал пощады никому, включая самых дорогих ему людей. Он любил женщин, но его любовные истории трагикомичны. Он женился, когда отношения рушились, и после разрыва бывшие жены рожали ему детей.

Выходец из художественной среды (отец, Донат Мечик – режиссер, мать, Нора Довлатова – актриса), Сергей был артистической натурой, не сразу определившейся в выборе занятия. Да и жизнь ему не потворствовала. Сергей Довлатов родился в 3 сентября 1941 года в городе Уфе, куда семья эвакуировалась в связи с началом войны. Детство, отрочество, юность прошли в Ленинграде. В школе ничем не выделялся, кроме роста и шарма. Не имея серьезных склонностей и карьерных соображений, он решил подвизаться на ниве гуманистических наук. Для чего поступил в Ленинградский университет на филологический факультет, на финское отделение. В эти годы Довлатов втягивается в литературный андеграунд Ленинграда. Страстное увлечение Хемингуэем и близкое знакомство с Бродским решают его дальнейшую судьбу: быть писателем. Он теряет всякий интерес к чужому языку; с университета его отчисляют.

При его рискованном образе жизни он мог попасть в тюрьму, но попал в армию. Отслужив три года и вернувшись в Ленинград, Довлатов упорно пытался стать профессиональным литератором. Подвизался в разных изданиях в качестве журналиста или редактора. Печатал в журналах дежурные рецензии и проходные рассказы. Успеха эти публикации не имели. В привилегированный разряд признанных властью писателей Довлатов не вписался. Он мучился от беспомощности и безнадежности. В поисках своего шанса Довлатов перебрался в Эстонию – тоже советскую республику, но несколько инаковую. Он думал, что ближе к Западу чуточку больше свободы. Для скромного обывателя, может, и этой малости хватило бы, но для большого писателя разрешенной свободы мучительно мало. В Таллине он едва не издал книжку рассказов. Сорвалось… бдительные органы не проморгали крамолы. Он возвращается в Ленинград – как в обжитый тупик, где все стены в поисках выхода уже оббиты лбом. Потом служит экскурсоводом в родовом имении Пушкина, ставшим музейным заповедником. Там он окончательно разочаровался в возможностях найти себе хоть какое-то подходящее занятие в советской действительности.

История его бедствий становится иронической летописью его времени. В Америке, в знаменитом издательстве “Ардис”, выходит его первая книга. “Невидимая книга”. Поистине так. На родине ее увидели только те, кому положено по должности видеть все. Компетентные органы занялись судьбой безыдейного диссидента вплотную. После Солженицына и Бродского получил в свой срок приговор и Довлатов… но что было особенно обидно для самолюбия – его посадили за мелкое хулиганство. Это был грубый намек. После чего, вняв укорам и угрозам, он решился расстаться с родиной. Карьера русского писателя Довлатова в Америке сложилась наилучшим образом. Его переводили и печатали в самых престижных журналах. Им зачитывались соотечественники в эмиграции, его заслушивались по радио на родине. Чувствовал ли он себя счастливым? Нет. Бог дал мне именно то, о чем я всю жизнь его просил. Он сделал меня рядовым литератором. Став им, я убедился, что претендую на большее, но было поздно. У Бога добавки не просят.

Довлатов заблуждался. Бог дал ему больше, чем он просил, и даже больше, чем он надеялся. Всевышней волею судеб или стечением благоприятных обстоятельств, из рядовых литераторов он был произведен в русские классики. В своем поколении он стал харизматическим авторитетом и хрестоматийным автором. Предпочтение определилось в процессе прочтения. Как бы демократическим читательским выбором. Чем объясняется это выбор? Довлатов придает довлеющей над нами реальности недостающее измерение – чтобы маленький человек мог подняться над собой и выпрямиться во весь свой рост.

ЛИШНИЙ СМЕШНОЙ ЧЕЛОВЕК

Главная проблема человека в том, что его суть не соответствует его участи. И трудно сказать, что хуже – когда человеку не по плечу выпавший жребий, или, наоборот, когда ему тесно в отведенных рамках. Когда человек не находит места, это – трагично… или комично. Человек не у дел – лишний человек. Человек невпопад – смешной человек.

В русской литературе галерея лишних людей богата хрестоматийными образами: Онегин, Печорин и так далее… герои нашего времени мыкают горе от ума. Однако у пафосной позы в действительности есть гротескная тень. Смешной человек, выпущенный в нашу словесность воображением Гоголя, стал комическим негативом трагического героя. Вся вопиющая нелепость нашей жизни – сон смешного человека (так называется повесть Достоевского). Сон наяву. В довлатовском “Соло на Ундервуде” (1980) есть мимолетное рассуждение о том, сколько времени нужно, чтобы раскрыть тему лишнего человека. Как оказалось – всю жизнь. Инновация Довлатова – контаминация двух архетипов русской классики, казалось бы несовместных: лишнего человека и смешного человека. В его персонажах две эти ипостаси составляют одну личность. В каждом Дон Кихоте Довлатов усматривает Санчо Пансу. И наоборот.

Предметом сатирического рассмотрения в творчестве Довлатова является прежде всего он сам – лишний в литературе писатель и выданный на потеху читателю смешной персонаж. Его лирический герой – сам Довлатов. Он же Алиханов, он же Далматов, он же Кошиц. Его собственный образ в текстах мистифицируется и мифологизируется. Вплоть до того, что возникают подозрения… да был ли Довлатов на самом деле? или его сочинили его персонажи? Пожалуй, такого радикального отказа от позиции авторского превосходства не найти ни у кого из больших писателей. Тем более, работающих в автобиографическом жанре. Хотя применительно к довлатовскому канону это определение жанра можно применить с большой натяжкой. Его изданные книги в каком-то смысле не законченные книги, а подготовительный материал к главной книге. Которую он не намеревался писать. Однако написал. Эту итоговую книгу читатель собирает в уме из фрагментов. Оттого при чтении Довлатова возникает счастливое чувство сопричастности к его творчеству.

Художественный метод Довлатова можно с полным правом назвать реализмом. Реальность в тексте репрезентируется, рецензируется, редактируется – но не подгоняется к выводу. Вывода из действительности нет. Как нет и выхода. Жизнь лишена сюжета. Стиль его письма не так прост, как точен и ясен. Эта проза, кажущаяся небрежной, на самом деле поработана до каждой запятой. Форма надежнее вмещает содержание, будучи незаметной. Так хорошая водка в чистом стакане как бы утрачивает видимость, сосредотачивая сущность. Хотя сам Довлатов, избегавший коварства метафор, вряд ли бы принял это сравнение на свой счет. Особенность его стиля – необязательность фабулы и завершенность фразы В прообразе формы можно различить маргинальные жанры мирового фольклора, былички, анекдоты. Своими средствами он пользовался так удачно, что даже очевидцы начинали сомневаться в своих воспоминаниях. Историю о том, как прозаик Андрей Битов дал в морду поэту Андрею Вознесенского, им обоим так и не удалось опровергнуть, как ни божились оба, что не было этого.

У Довлатова, хроникера абсурда, много великих предшественников. Петроний. Рабле. Гоголь. Хармс. Есть два способа говорить об абсурде: негативный и позитивный. Довлатов как сквозной персонаж Довлатова – незаконный потомок бравого солдата Швейка: он преодолевает последствия экзистенциального поражения, преобразуя страшное в смешное. Какова цель его творчества, помимо внутренней целесообразности искусства? Может быть, он намеренно проговорился в рецензии на чужую книгу: она пробуждает добрые чувства в тех из нас, кто еще способен на это. Когда так, эта внеположная цель оправдывает любые художественные средства.

Плохой хороший человек

Главное, чему учит искусство, которое не учит ничему – вечное возвращение эстетики к этике. В прекрасном мы усматриваем хорошее, а в безобразном – плохое. В непрекращающемся прении о человеке эту бинарную оппозицию представляют два нравственных образца: хороший человек и плохой человек. Русская классика, обращенная вглубь жизни, размывает прописную мораль. Мятежный дух Толстого движим к спасению энергией заблуждения. Герои Достоевского раздираемы встроенными в структуру личности противоречиями – идеалами Содома и Мадонны. Амбивалентность душевных побуждений наиболее отчетливо видна в творчестве Чехова; фильм Иосифа Хейфица по его повести “Дуэль” так и называется: “Плохой хороший человек”.

В своем мировоззрении Довлатов ближе всего к Чехову. Довлатов исходит из презумпции доверия к реальности. Он полагает, что условия человеческого существования нельзя изменить к лучшему, не исказив природы человека. Следовательно, надо ироничнее относиться к условностям жизни. Прежде всего – к фарисейской морали. Он же не был циником; он просто не принимал морального лукавства. Теория нравственного релятивизма, усвоенная Довлатовым из разложения советской действительности, получила экспериментальное подтверждение в его личном жизненном опыте. Об этом его первая значительная книга – “Зона”. В ней важно вот что: деление на правых и виноватых не совпадает с делением на хороших и плохих. В условиях невыносимой тяжести жизни искажаются все базовые моральные понятия. Я обнаружил поразительное сходство между лагерем и волей. Между заключенными и надзирателями. По обе стороны запретки расстилался единый и бездушный мир… Жизнь по блатным понятиям и жизнь по идеологическим догматам в равной мере опасны для жизни. Безответный вопрос русской интеллигенции – что делать? – становится бессмысленным. Делай, что положено, но не усердствуй. Не верь, не бойся, не проси.

Что такое – зона? Территория особого режима, огороженная колючей проволокой; современный вариант прежней каторги: исправительно-трудовой лагерь. Специфика его опыта в том, что в отличие от других жертв режима, он был вертухаем (охранником), а не зэком (заключенным). Он получил возможность убедиться, что разница между унижающими и униженными, кажущаяся принципиальной, на самом деле незначительна и не существенна. Экстремальный опыт, полученный в пограничной экзистенциальной ситуации, окончательно излечил его как от официозного оптимизма, так и от оппозиционного идеализма. Ох уж эта высшая правда, синяя птица русской интеллигенции! Властители дум высматривают ее в небесах, а она лежит на земле… пьяная, грязная, никому не нужная; валяется под ногами и выражается матом… глаза бы не глядели! Но на воле еще можно отвести взгляд, а в зоне не отвернешься.

Солженицын сводит лагерный опыт к постулату Ницше: то, что не убивает нас, делает сильнее. Шаламов опровергает этот постулат: если кого в тюрьме не сломали, значит, просто по недосмотру. “Зона” Довлатова синтезирует тезис Солженицына и антитезис Шаламова: в маленьком человеке, если его поместить в нечеловеческие условия, является… сверхчеловечек: экзистенциальный нонсенс – жестокий и жалкий, страшный и смешной.

Продравшись на волю сквозь сеть из колючей проволоки, Довлатов ищет свой modus vivendi в параметрах литературы. Он не разоблачает людей как метафизических мошенников и экзистенциальных жуликов – он восхищается их мужеством быть таковыми как есть. Жалеет? Да черта с два. Он сам такой же, а себя жалеть – последнее дело для литератора. Фортуна сравнивает и сортирует людей, а поражение уравнивает. В той обездвиженной действительности, которой порожден феномен Довлатова, катализатором иной реальности являлся алкоголь. Отсюда хроническое пьянство инакомыслящей части этого потерянного поколения: в хронических запоях люди теряли стыд, но сохраняли совесть от сделки с действительностью. Так им казалось. Было ли так на самом деле? Читайте Довлатова…

Третья эмиграция

В чем этическая специфика тоталитарной системы? Идея, совращенная властью, становится господствующей идеологией. Мораль, развращенная идеологией, становится просто-напросто метафизической блядью. Простой человек утрачивал в сердце непреложность морального закона. А кто все-таки осознавал в себе действие кантовского категорического императива, то направление нравственного вектора указывало путь прочь – к исходу из действительности. Исход шел двумя путями: отказ от иллюзий (внутренняя эмиграция) и отъезд за границу (третья эмиграция). Довлатов прошел оба этапа.

Третья эмиграция разительно отличалась от предыдущих. Эмигранты первой волны – изгнанники, второй – беглецы, третьей – отщепенцы. Есть один аспект, который остался в полемике незамеченным. Третья эмиграция – социологическая лаборатория. Независимо от намерений государства и мотивов эмигрантов, история выбирала наиболее мобильных и наименее лояльных из советских граждан и помещала их в свободу, чтобы на опытных образцах проверить методы десоветизации. Плохие хорошие люди были первопроходцами нового исторического этапа. Аутсайдеры социализма, они составляли авангард наступающей эпохи. Которая оказалась, увы, не многим лучше предыдущей…

Новый американец (так называлась газета, основанная в Нью-Йорке Довлатовым) был экспериментальной антропологической моделью – прообразом нового русского (как окрестили строителей капитализма в России).

Видовое отличие этого типа в его аморализме. Это не значит, что герои переходного времени были моральными уродами. Хотя среди них были всякие. Но в социологическом смысле это было поколение, чья нравственность опиралась непосредственно на суровый эмпирический опыт, не имея за собой никакой опосредующей этической традиции. В качестве моральной философии у поколения экспатриантов, потерявших родину в реальном или только в символическом смысле, была литература. Поэтому на суде времени Довлатов – главный свидетель защиты. Он едва ли не единственный, у кого при радикальной перемене эмпирики не поменялся экзистенциал. Каким он был, таким остался. Уже навсегда.

Ещё требует изъяснения место Довлатова в русской литературе и его значение в контексте времени. Филолог Игорь Сухих выстроил своего рода литературоведческую триаду: Если литературные парадигмы ПОЭТ– ПИСАТЕЛЬ – ЛИТЕРАТОР заполнить конкретными именами, сегодняшний ряд выстроится такой: БРОДСКИЙ – СОЛЖЕНИЦЫН – ДОВЛАТОВ. Всех троих приютила Америка. Где их пути разошлись. Солженицын в эмиграции жил в вермонтском отчуждении как в анклаве; Бродский и Довлатов существовали в контексте среды. Как сказал литературовед Александр Генис, – Бродский и Довлатов превратили изгнание в точку зрения, отчуждение – в стиль, одиночество – в свободу. Но если Бродский в своей особости вышел в открытое культурное пространство, Довлатов как обыватель и как писатель оставался в экзистенциальной зоне русской диаспоры. Забота Довлатова проще; она о земном. Довлатов – очевидец и летописец исторического исхода советских людей из одной эпохи в другую. Совсем другую. Марш одиноких – так называлась одна из его главных книг. Этот оксюморон раскрывает парадоксальную суть события: во множестве исходящих каждый был сам по себе, а судьба была общей. Хотя и очень разной…

Нью-Йорк – мой последний город, решающий и окончательный город. Отсюда можно эмигрировать только на Луну. Довлатов умер 24 августа 1990 года, через 12 лет после эмиграции из Советского Союза и за год до его конца. Он умер в пути – в машине “Скорой помощи”. Чем завершить речь о писателе? Лучше всего в качестве эпитафии взять его же строки. Помню, спросил я одного знакомого бомжа: – Где ты сейчас живешь? Он пожал плечами, помолчал. Затем широко раскинул ладони и воскликнул: – Я? Везде!

Published 15 October 2014
Original in Russian
First published by Eurozine (English and Russian versions)

Contributed by Nuori Voima / Kritiikki © Vladimir Yermakov / Eurozine

PDF/PRINT

Read in: FI / RU / EN

Share article

Newsletter

Subscribe to know what’s worth thinking about.

Discussion